Памяти Сергея Викторовича Мейена (к 70-летию со дня рождения). Труды Международной палеоботанической конференции. Москва, 17-18 мая 2005 г. Вып. 3. - М.: ГЕОС, 2005. - 138 с. + ил.

( скачать статью )

 

РАЗМЫШЛЕНИЯ ОБ ЭВОЛЮЦИИ

Шишкин М.А.

 

Эти обрывочные воспоминания позволяют мне обратиться к совсем иной теме, о которой иначе вряд ли нашелся бы повод написать именно в свя­зи с Сергеем. Она относится к проблемам эволю­ционизма, занимавшим столь важное место в его исследованиях. Сложилось так, что за все время нашего общения в послеуниверситетский период нам почти не приходилось иметь собственно на­учных контактов. В основном можно вспомнить лишь случайные обсуждения каких-то проблем во время домашних встреч. Мы оставались просто сокурсниками, знакомыми семьями, жившими примерно в одной среде и сохранявшими привыч­ку изредка видеться.

И единственным, хотя и мимолетным исклю­чением оказались 80-е годы, когда я смог присту­пить к опубликованию сложившихся у меня эво­люционных представлений. К тому времени Сергей уже имел огромный опыт исследований в теоретической биологии, приобретя для своих идей много сторонников и последователей. Как его, так и мои (тогда еще только начинавшие пуб­ликоваться) эволюционные взгляды сильно отли­чались от господствующих, но они так же суще­ственно различались и между собой. Прежде всего, они выросли на разной почве. Идейными учите­лями Сергея были Л.С. Берг и А.А. Любищев − сторонники идеи номогенеза (эволюции на осно­ве закономерностей); тогда как для меня ту же роль сыграл и "Р. Гольдшмидт, И.И. Шмальгаузен и К. Уоддингтон с их представлением об эволюции как преобразовании целостных систем индивидуального развития. И соприкосновение этих под­ходов − пусть даже косвенное − не могло не выз­вать ответной реакции у Сергея как у активного и динамичного исследователя. Для меня, в свою оче­редь, это тоже послужило отправным пунктом для некоторых размышлений, которые иначе, возмож­но, не имели бы места. Об этом я и хотел бы сей­час вспомнить.

Здесь требуется небольшое отступление. Хотя я с университетских лет скептически относился к традиционному объяснению эволюционных меха­низмов, мои собственные интересы в этой облас­ти сперва ограничивались лишь морфологической эволюцией онтогенеза. Поворотным пунктом ста­ло осознание того факта, что вопреки различным схемам "эмбриональных модусов", итог развития сохраняет устойчивость по отношению к предше­ствующим стадиям, т.е. не может быть "принуди­тельно" изменен под их прямым воздействием. Было ясно, что объяснение этого феномена лежит за пределами морфологии и что если дарвиновс­кая концепция верна, то оно должно заключаться в механизме естественного отбора. Слова "стаби­лизирующий отбор" были мне, конечно, известны; но только в этом свете они наполнились для меня содержанием. Обращение к работам великих пред­шественников – авторов этого понятия, т.е. преж­де всего работам Шмальгаузена, подтвердило мои догадки, и теория стабилизирующего отбора ста­ла для меня своей собственной. Ее формализован­ную версию я позднее назвал эпигенетической те­орией эволюции (ЭТЭ).

Но тогда, в течение шести лет и вплоть до на­чала 80-х годов, все мое время и силы были заня­ты работами по созданию экспозиции нового Па­леонтологического музея, и мне было не до теоретических обобщений. Лишь уйдя с поста за­ведующего музеем, я, наконец, смог к ним вернуть­ся. Две из работ на эту тему вошли в виде глав в книгу "Современная палеонтология", где одним из соредакторов был Сергей Мейен. Именно с этим и связана та небольшая страница в истории наше­го общения, о которой я сейчас говорю. Собственно, вся она свелось к письму Сергея с комментария­ми к моим главам, затем к моему (так и не отправ­ленному) ответу на него и к нескольким разгово­рам. Продолжения это не имело сначала из-за моей пассивности, а позднее Сергей тяжело заболел.

То, что я хотел бы сказать ниже в этой связи, возможно, имеет ограниченный интерес. Я уверен, что замечательный вклад Сергея в теоретическую биологию найдет свое более полное отражение в других статьях этого сборника. Но любая оценка неизбежно отражает собственные теоретические позиции пишущего. И поскольку в моем случае они, возможно, иные, чем у других авторов, то тем самым представляется возможность внести в этом плане что-то свое.

Перечитывая эволюционные работы Сергея, я вижу в них много созвучного моим собственным мыслям того, о чем он стал задумываться значи­тельно раньше меня. Например, это касается спе­цифики теоретического мышления в биологии или сущности базовых понятий дарвиновской те­ории, которые он довольно точно назвал "полу­фабрикатами", т.е. заготовками для будущей фор­мализации. Хочу также отметить не часто встречающееся сегодня понимание, что идея о слу­чайном характере изменчивости, принимаемая генетической теорией эволюции, отнюдь не раз­делялась безоговорочно Дарвином, который имел в виду лишь незнание закономерностей, управля­ющих вариациями.

Но особо следует остановиться на том, что Сер­гей как-то назвал главной проблемой биологии, а именно, на следствиях, вытекающих из непредс­казуемой разнородности биологических объектов. Вследствие этого, как он писал, допустимость эк­страполяции обобщений за пределы тех объектов, на которых они сделаны (т.е. использования ме­тода неполной индукции), практически всегда может быть поставлена под сомнение. Он справед­ливо видел в этом контраст с возможностями по­добных экстраполяций в физике или химии. Вли­яние этой разнородности на теоретическую биологию действительно огромно. По моим пред­ставлениям, в ней лежит конечная причина той поразительной несогласованности базовых посту­латов, что обнаруживается в современном биоло­гическом мышлении. В итоге, как мне уже случа­лось писать, это предопределило нынешний кризис эволюционной теории и более того, сдела­ло его изначально предсказуемым.

Однако для Сергея та же самая исходная мысль послужила отправным пунктом для совсем иного рода далеко идущих выводов. Ключевым из них был следующий. Поскольку известные в биологии закономерности выведены путем неполной индук­ции на материале, мало пригодном для этой проце­дуры (и потому сопоставимы по доказательности с народными приметами), то они не могут служить полноценной основой для эволюционной теории. Следовательно, нужно пересмотреть сами прин­ципы построения последней. Этот радикальный вывод, вместе с восприятием Сергеем любищевских взглядов о требованиях к строгому теорети­зированию, предопределил его программу иссле­дований в области теоретической биологии. Весь его огромный вклад в ее разработку был направ­лен к одной главной цели. Она заключалась в по­исках методологической основы, которая позво­лила бы приблизить достоверность широких

обобщений в биологии к той, что существует в других естественных науках. Построение соб­ственно эволюционной теории рассматривалось уже как последующий шаг.

Напомню коротко о некоторых чертах этой программы. Опираясь на взгляды Любищева, Сер­гей считал, что биология должна стремиться к ста­тусу точной науки. Описываемые ею законы дол­жны быть действительны для разных уровней живой организации и содержать ясные определе­ния границ их применимости. Этим обобщениям должна предшествовать разработка четких исход­ных понятий и постулатов, образующих единую систему. Решающим для построения теории явля­ется возможность вычленения инвариантных ха­рактеристик биологического уровня (проявляю­щихся в многообразии признаков данной совокупности объектов). Для этого, по убеждению Сергея, нужна разработка принципов нетривиаль­ных отождествлений и различений, позволяющих находить общность во внешне несопоставимых феноменах и наоборот. Сама эта процедура в свою очередь, должна определяться выбором допусти­мого закона преобразования для различных сопо­ставляемых рядов или множеств. На такой осно­ве должны быть заново оценены существующие эволюционные теории, выявлена возможная до­полнительность их постулатов и построена уже соб­ственно приемлемая теория.

За этой программой, помимо поисков решения "проблемы биологических экстраполяции", стоит также любищевское представление о самостоя­тельном значении формы в эволюции и независи­мости ее от функции. Сама идея о несводимости законов преобразования формы к другим факто­рам наиболее типична для эмбриологического мышления. Но в эволюционных конструкциях она, видимо, никогда не приобретала такого доми­нирующего значения, как в замысле Сергея. В са­мом деле, его типологические исследования в био­логии были направлены в конечном счете на выявление законов преобразования формы. Эти законы имели в его понимании универсальную физическую природу. Он считал, что их познание позволит, наконец, дать строгое обоснование принципу параллелизма как внутреннему свой­ству эволюции (что выражено в учении о номоге­незе скорее декларативно), и таким образом он станет рабочим инструментом построения теоре­тической биологии.

Как оценить эти представления о необходимо­сти принципиально новой методологии в эволю­ционном мышлении? Как уже сказано, я целиком согласен с тем выводом, который послужил одним из главных отправных пунктов для такого подхо­да − что разнородность биологических объектов чревата огромными трудностями для построения эволюционной теории (и опыт эволюционизма XX в. подтвердил это более чем наглядно). Но в остальном я смотрю на вещи иначе.

Разница между возможностями безопасных экстраполяции в отношении физических и биоло­гических объектов, конечно, огромна, но не абсо­лютна. Законы механики тоже считались универ­сальными для любого класса объектов, пока не было показано иное. С другой стороны, призна­ние универсальности законов Менделя, которые Сергей вслед за Любищевым относил к числу ис­тинных законов биологии (в противоположность К.А. Тимирязеву), представляет собой типичный пример неполной индукции. Указанное толкова­ние, на котором зиждется синтетическая теория эволюции (СТЭ), противоречит собственному опыту генетики. Сергей понимал, что наука не может двигаться вперед иначе, как путем непол­ной индукции. Этот путь неизбежен в той же мере, что и сама неполнота нашего знания на каждом этапе обобщений. Следовательно, вопрос в том, насколько реально уменьшить влияние этой не­полноты на достоверность обобщений. Другими словами, можно ли найти методы, расширяющие возможности поиска инвариантов на ограничен­ном биологическом материале? В программе Любищева-Мейена, нацеленной именно на поиски таких методов, предлагалась прежде всего строгая формализация исходных теоретических постула­тов и овладение законами преобразований формы в различных классах множеств.

Вряд ли нужно пояснять, что идея создания теории на основе предварительной разработки ее постулатов мало согласуется с реальной истори­ческой практикой. Но мне трудно принять эту идею также и в качестве гипотезы. Ибо переход к новой парадигме, знаменующий "теоретическую революцию" − это по определению эвристический акт, не сводимый к формальным логическим опе­рациям, о чем и сам Любищев писал еще в 20-х годах (да и Сергей об этом хорошо знал). Появле­ние новой концепции часто характеризуется весь­ма неясным изложением ее основ, и лишь у пос­ледователей оно становится более строгим и формализованным. Один из показательных при­меров – теория биологического поля, фактически заложенная Г. Дришем, но осмысленная в качестве таковой лишь А.Г. Гурвичем, П. Вейсом и други­ми. Словом, новая теория возникает скорее как смутное прозрение, но не как продуманная конст­рукция, созданная на основе заранее разработан­ных принципов.

Однако главное возражение против возможно­сти обсуждаемого пути состоит в том, что форма­лизация теоретических постулатов невозможна

вне рамок конкретной теории. Любая из них име­ет свой специфический язык, вытекающий из ее предпосылок и часто вообще не имеющий содер­жания вне её. (По этой причине сторонники раз­ных концепций обычно не до конца понимают друг друга, даже говоря об одном и том же). В рамках черно-белого зрения нет понятия о цветовой гам­ме. Понятие генетического дрейфа лишено смыс­ла вне СТЭ с ее редукционистским пониманием наследственности. И наоборот, такие базовые по­нятия теории Шмальгаузена-Уоддингтона (ЭТЭ) как система развития, регуляция, стабилизация онтогенетических траекторий, или даже просто онтогенез, не имеют реального содержания для СТЭ. В одной из своих работ Сергей, отметив не­ясность понимания естественного отбора у Дар­вина, далее пишет: "Пришлось разбираться, что же мы понимаем под ним, и эта работа еще не закон­чена". И здесь снова встает все тот же вопрос − в рамках какой теории следует разбираться. Ведь, например, в СТЭ и ЭТЭ термины "отбор" и "на­следственность" понимаются принципиально по-разному, причем в первом случае это независимые факторы, а во втором одно является причиной другого. А вне конкретной теории − это просто абстрактные словесные символы. Точно также и выбор инвариантных характеристик определяет­ся содержанием самой теории (например, понятие гена как единицы наследственности). И если та­кие характеристики предъявлены, то за ними по умолчанию уже стоит какая-то концепция − ко­торую, по замыслу, еще только предстоит создать. Таким образом, предлагаемый путь постройки зда­ния новой теории кажется мне иллюзией.

Сказанное в отношении методологии не имеет прямой связи с оценкой уникальных теоретичес­ких исследований Сергея, направленных на позна­ние законов разнообразия и преобразования фор­мы. Эти важнейшие обобщения относятся к категории самостоятельных исследовательских задач, постановка которых возможна и вне рамок целостной теории. Значимость их результатов не зависит от успеха отдаленного конечного замыс­ла, который с ними мысленно связывался. Напом­ню, что подобным образом А.Н. Северцов созда­вал свой ранний вариант классификации модусов преобразования онтогенеза ("филэмбриогенезов"), отвлекаясь, по его собственному признанию, от вопроса о том, идет ли эволюция по Дарвину или по Ламарку. Но результаты такого исследова­ния, какой бы фундаментальный характер они ни имели, сами по себе еще не создают новой теоре­тической парадигмы. Последняя, как уже говори­лось, возникает иным путем.

Эти размышления напомнили мне об одном эпизоде, который, может быть, послужит косвенным подтверждением моих мыслей. Как уже го­ворилось, все реально существующие эволюцион­ные теории Сергей считал односторонними, т.е. построенными на неоправданной экстраполяции частных обобщений. Поэтому заранее можно было предсказать его отношение к предъявлению кон­цепции, расцениваемой как достаточно универ­сальное обобщение.

Между тем именно так я охарактеризовал уче­ние Шмальгаузена − Уоддингтона (формализо­ванное как ЭТЭ) в моих главах, написанных для "Современной палеонтологии". Я стремился по­казать, и считаю так до сих пор, что это − един­ственная внутренне целостная эволюционная те­ория после теории зародышевой плазмы Августа Вейсмана, построенная на взаимосвязанных осно­ваниях и имеющая высокий объяснительный по­тенциал. И естественно, я не удивился, когда Сер­гей не согласился со мной. При встречах (где-нибудь в зале заседаний или в институтском коридоре) он неизменно старался убедить меня, что мои выводы, может быть, справедливы для жи­вотного мира, но не для растений. Однажды, ког­да речь зашла о принципе эволюции взрослой ста­дии путем терминальных изменений, я сослался на ботаника Дж. Стеббинса, который также при­нимал его. Сергей ответил в таком духе, что Стеббинс тоже грешил неоправданным переносом за­кономерностей, почерпнутых из мира животных, на мир растений. Тогда я спросил Сергея, что же в таком случае он сам относит к общим закономер­ностям эволюции животных и растений. На это последовал ответ, что таковые вообще искать не обязательно; их может просто не быть.

Конечно, я был удивлен, поскольку такая по­зиция вообще упраздняет задачу построения еди­ной эволюционной теории. К тому же Сергею са­мому случалось цитировать слова своего идейного наставника Любищева о том, что отказ от широ­кой теории есть лишь плохое теоретизирование. Я подумал тогда, что мой собеседник, может быть, просто хотел подчеркнуть недооцениваемые мною масштабы трудностей, связанных с построением общей теории, но в азарте полемики сделал это ценой непомерно рискованного утверждения.

Однако сейчас я думаю иначе. Напомню, что сверхзадачей Сергея было построение фунда­мента для новой (неклассической, как он ее на­зывал) теоретической биологии, где обобщения на основе неполной индукции стали бы настоль­ко же достоверными, как в физике и химии. Но его определенно посещали сомнения, возможно ли это вообще. В доказательство приведу следующие слова из его известной работы "Принцип сочув­ствия": "Реально ли движение по намеченному Любищевым пути? Не окажется ли, что специфика живого, отрицать которую невозможно, в прин­ципе не допустит превращения биологии в новую неклассическую науку, способную стать рядом с неклассической физикой? Этот тезис никогда не поздно взять на вооружение...". Конечно, вряд ли Сергей решился бы на выражение этой же мысли в печати столь однозначным образом, как это по­лучилось в разговоре со мной. Но, несомненно, он, задумывался над нею.

Мне хотелось бы теперь отчасти оценить эво­люционные представления Сергея с точки зрения сторонника шмальгаузеновской теории (ЭТЭ). Сразу следует оговориться, что последняя не об­суждается в его работах, за исключением лишь косвенных упоминаний. Это не особенно удивля­ет. Даже и сегодня влияние этого учения на био­логическую мысль довольно ограничено, при всем традиционном почтении биологов к имени Шмальгаузена. Тем более это верно для времени, о котором мы говорим, отдаленном от нас более чем тремя десятилетиями и отмеченным безраз­дельным господством синтетической теории эво­люции. Этому способствовал и сам способ изло­жения Шмальгаузеном своих идей, основанный на эклектическом смешении языков ЭТЭ и СТЭ. По своему опыту могу сказать, что нужно быть очень предрасположенным к восприятию этих идей, что­бы, читая их изложение в "Факторах эволюции", однозначно увидеть, что речь тут идет о принципи­ально новой эволюционной парадигме.

Возвращаясь к взглядам Сергея, еще раз напом­ню, что построение новой ("номотетической") эво­люционной теории как таковой он считал делом будущего. Она виделась ему как синтез двух про­тивоположностей − номогенетического подхода, основанного на признании внутренних закономер­ностей эволюции, и селекционизма, отождествля­емого с действием случайных факторов. Он стре­мился показать их взаимную дополнительность, хотя его симпатии явно принадлежали первому из них. При этом под селекционизмом фактически подразумевалась СТЭ, хотя Сергей понимал, что эта теория существенно отличается от дарвинов­ского учения.

Такое представление о двух главных теорети­ческих альтернативах было унаследовано Серге­ем от Берга и Любищева. Для сторонника шмальгаузеновской теории в своем дословном виде оно выглядит чуждым. Во-первых, потому, что с точ­ки зрения ЭТЭ одна из этих альтернатив (СТЭ) есть концепция, построенная на ложных основа­ниях (преформизм, тавтологическое определение наследственности, и т.д.). Во-вторых, для ЭТЭ селекционизм и случайность − не связанные поня­тия, т.е. селекционизм не отождествляется с СТЭ. Материал отбора (пространство аберраций нормы) в шмальгаузеновской теории не случаен, но статистически детерминирован свойствами систе­мы развития; действие отбора заключается в пре­образовании свойств системы в сторону стабиль­ного воспроизведения сохраненной аберрации. В третьих, как уже понятно из сказанного, для ЭТЭ отбор и мир биологической упорядоченнос­ти (т.е. мир закономерностей) − это не антиподы, как для Берга, а взаимосвязанные вещи; второе является продуктом первого. Отбор в этих пред­ставлениях есть механизм поиска системой ново­го равновесия взамен утраченного; эволюция − это плата за восстановление устойчивости живой системы путем отбора. В этом смысле отбор есть лишь биологическое выражение универсального механизма преобразования открытых систем путем последовательных циклов коррекции их состояния.

Однако смысл принимавшегося Сергеем про­тивопоставления "селекционизм − номогенез" ста­новится понятным, если обратиться к его истокам. Оно ведет начало с открытия Дришем в конце XIX в. системных свойств индивидуального развития, т.е. подчиненности их фактору целостности (обозна­ченному как энтелехия), который обеспечивает регуляцию хода развития к предопределенному конечному результату. Существование таких внутренних законов живого не укладывались в механистические представления тогдашнего ес­тествознания, которое распространялось также и на понимание дарвиновского отбора. Последний представлялся чисто внешним агентом по отно­шению к сортируемым вариациям. Тем самым на­личие собственных закономерностей внутри жи­вой организации могло казаться необъяснимым с точки зрения дарвиновской теории (так счи­тал и Дриш). Распространение в XX в. неовейс­манистской концепции отбора генов (СТЭ), в представлениях которой вообще нет места для организма как целого, объективно лишь укреп­ляло основания для такого убеждения. И лишь шмальгаузеновская теория позволила взглянуть на эту проблему в новом свете, поскольку в ней системные свойства организации создаются именно отбором.

Таким образом, если точно сформулировать суть антитезы "номогенез - селекционизм", то на самом деле речь идет о противопоставлении сис­темного и механистического (редукционистского) объяснений живой организации. Эта проблема, имеющая давнюю предысторию в эмбриологии, известна в ней как выбор между эпигенетической и преформационной моделями развития. Такой выбор является ключевым для любой эволюци­онной теории (поскольку ее объекты суть продук­ты индивидуального развития). И он же лежит в основе коренных различий между ЭТЭ и СТЭ.

Только видя в механизме онтогенетического осу­ществления целостную систему, мы можем понять суть преобразующей функции естественного от­бора.

Неприятие представлений об отборе как при­чине системных свойств живой организации име­ет вполне предсказуемые последствия для эволю­ционного мышления. Напомним, что никакого иного собственно биологического объяснения этих свойств до сих пор не предложено (если не счи­тать дришевой энтелехии, обозначающий непоз­наваемую целеполагающую причину, или идеи де Фриза о творческой роли мутаций). Поэтому, если искать на этом пути альтернативного объяснения, то, очевидно, не остается ничего иного, как цели­ком свести закономерности биологического уров­ня к общим свойствам физических объектов. Именно этот подход и составляет любищевскую традицию, продолженную и развитую Сергеем Мейеном.

Уже говорилось, что с точки зрения этого на­правления центральным вопросом эволюционной теории является выяснение фундаментальных за­конов, управляющих закономерной повторяемо­стью изменчивости в разных группах организмов, нередко даже не связанных близким родством. В обобщениях Сергея речь шла прежде всего о фе­номене гомологических рядов Н.И. Вавилова, в который он включал и то, что было названо им "правилом Кренке", т.е. параллелизм нормальных признаков и мутационной изменчивости у род­ственных форм (второе явление рассматривалось как частный случай первого). Объяснение высту­пающих здесь закономерностей Сергей видел прежде всего в выявленных Ю. Урманцевым за­конах преобразования формы в полиморфических рядах физических объектов.

В этой связи показательны представления Сер­гея о логически возможных путях объяснения био­логических параллелизмов. В его популярной ста­тье "Путь к новому синтезу" они сведены к альтернативе: либо надо принять для этих явле­ний общую наследственную основу (что абсурд­но, учитывая случаи крайне далекой степени род­ства между демонстрирующими их формами1), либо искать для них универсальные законы, общие для живой и неживой природы. Но собствен­но биологический уровень объяснения здесь не выделен в качестве специальной задачи поиска.

Между тем для ЭТЭ обсуждаемые законо­мерности имеют прежде всего биологическую специфику (хотя и могут быть описаны на язы­ке общих свойств динамических систем). Они понимаются здесь как эпифеномены сходства сравниваемых систем развития, т.е. как следствие близости их структуры, которую Уоддингтон на­звал "эпигенетическим ландшафтом" (фазовым портретом) системы. Речь идет о подобии в рисун­ке ветвления онтогенетических траекторий, осу­ществимых для данных систем. В частности, яв­ления, иллюстрирующие "правило Кренке" и вообще все то, что называют параллелизмом му­тационной и модификационной изменчивости, есть выражение различий в устойчивости одной и той же траектории в случаях, когда она являет­ся либо канализированной (ведущей к норме или ее варианту), либо аберративной. Именно приме­ры такого рода послужили Шмальгаузену одной из главных основ для его заключения, что эволю­ционные новшества возникают путем стабилиза­ции лабильных формообразовательных реакций.

Убеждение Сергея в неспособности современ­ной эволюционной биологии дать общее объясне­ние параллелизмов было для него одним из глав­ных доводов в пользу необходимости ее ревизии на любищевских принципах. (При этом объясне­ние, даваемое шмальгаузеновской теорией, оста­валось вне рассмотрения). Другим таким же по­стоянно подчеркиваемым в его работах доводом было отсутствие "теории адаптивных толкова­ний", включающей принципы обнаружения при­способлений и критерии оценки их истинности. Подобное скептическое отношение к "догмату приспособления" как известно, имеет давнюю тра­дицию; но и этот упрек эволюционизму будет оп­равдан лишь том в случае, если мы оставим без внимания учение Шмальгаузена. Ибо принципи­альное решение названной проблемы однозначно вытекает из постулатов ЭТЭ. Адаптивность явля­ется здесь просто синонимом системной устойчи­вости организации, и выражается в способности последней к самовоспроизведению и самоподдер­жанию на основе регуляции своего состояния. Благодаря этому нормальная организация способ­на персистировать во времени и пространстве (т.е. в поколениях и популяциях), что и является кри­терием ее адаптивности. Вопрос же об адаптивно­сти признаков здесь просто лишен содержания, так как устойчивость по определению есть свой­ство организации в целом. Анализ приспособи­тельного значения признака, связанный с вычле­нением его из целого, возможен лишь как условный прием, имеющий смысл в одних ситуа­циях (если речь идет, например, о глазе или ко­нечности), но непродуктивный в других.

Следует также остановиться на представлени­ях Сергея о сущности естественного отбора, хотя не исключаю, что этот вопрос не был для него до конца ясен. Прежде всего отмечу, что при всей противоположности идей номогенеза и генетичес­кого селекционизма, т.е. СТЭ, их понимание роли отбора в эволюции достаточно сходно. В обоих случаях отбор по существу признается лишь од­ним из факторов эволюционного процесса, игра­ющим скорее вспомогательную роль. Примерно такое же место отводилось ему Сергеем и в буду­щем эволюционном синтезе, где, по его словам, "отбор сохранит могущество, но окончательно ут­ратит монополию". В исходных генетических представлениях начала XX в. за отбором вообще не признавалось созидательной роли, и в нем ви­дели лишь сито для мутаций. В СТЭ эта позиция была декларативно смягчена за счет признания роли отбора в создании генных комплексов, изме­нениях "генотипической среды" и т.д., но она так и осталась второстепенной по сравнению с мута­ционным процессом; при этом идея "сита" по-пре­жнему остается доминирующей в умах последо­вателей синтетической теории.

Сергей, характеризуя принципы СТЭ, также писал о "сите естественного отбора", не уточняя собственных взглядов по этому вопросу. Но я могу подозревать, что они не сильно отличались от ука­занного представления. В начале очерка я уже упо­минал о письме, которое Сергей написал мне по поводу рукописей моих разделов в "Современной палеонтологии", где я следовал идеям шмальгаузеновской теории. К сожалению, ни этого письма, ни моего неотправленного ответа на него я до сих пор не могу найти. Если найду, то, конечно, поста­раюсь опубликовать. Это было бы важно хотя бы потому, что письмо Сергея было реакцией имен­но на ЭТЭ (которую он не обсуждал в своих рабо­тах), а не на абстрактную идею селекционизма.

В моей памяти содержание этого письма по­чти стерлось. И единственное, что я помню, ка­сается как раз понимания механизма отбора. Возражая против изложенных мною шмальгаузеновских представлений о созидательной роли отбора, Сергей сравнил его фактическую роль с функцией контролера, пропускающего по биле­там зрителей на киносеанс. И спрашивал – не­ужели те, кто оказался в кинозале, приобрели в итоге новые качества.

Понятно, что это возражение подразумевает концепцию "сита". И для меня это показалось тог­да совсем неожиданным. Ведь при всех особенно­стях языка, использованного Шмальгаузеном для изложения своей теории, суть воздействия отбо­ра на механизм развития освещена им вполне ясно и едва ли оставляет место для разночтений. Он утверждал что, поддерживая определенный фено­тип, реализуемый генетически неидентичными особями, отбор тем самым преобразует генотип их потомства в сторону все более устойчивого вос­произведения данного фенотипа. Эта мысль отчет­ливо выражалась и многими последователями Шмальгаузена (например, генетиками М.М. Камшиловым и Ю.М. Оленовым) и не заметить ее от­личия от традиционного понимания отбора, каза­лось бы, невозможно. И, тем не менее, реакция на нее Сергея была такой, как я пишу. Видимо это пример того, о чем говорилось выше – что из-за различия языка концепций, исповедуемых (или хотя бы привычно допускаемых) разными иссле­дователями, они могут не понимать друг друга, даже говоря, казалось бы, об одном и том же. В этой ситуации на самом деле нет ничего необыч­ного: такова вообще повседневная реальность борьбы идей в науке. Борьбы, в которой большая часть усилий, по-видимому, вообще не оказывает влияния на ход событий.

Этот обрывок памяти, как и все, что сказано выше о проблеме восприятия шмальгаузеновского учения, невольно возвращает нашу мысль к из­вестному «принципу сочувствия», который для его автора, Сергея, несомненно, был чем-то важ­ным. Не видим ли мы здесь подтверждение пра­вила о сапожнике без сапог? Ответ на этот вопрос не совсем прост. Постараюсь объяснить, что я имею в виду.

Понятно, что способность ученого к толеран­тному восприятию чуждых идей определяется культурой его научного мышления, независимо от того, была ли она изначально ему свойственна, или выработана на практике. Но терпимость − это еще не сочувствие, ибо сочувствовать − значит понимать. Между тем, как только что говори­лось, для ученых, исповедующих разные пара­дигмы, эта цель в общем случае недостижима из-за несовместимости их языковых систем. Понимание становится возможным лишь тогда, когда появляется более общая теория, позволя­ющая объяснить на своем языке ключевые по­нятия других, более специальных.

Поэтому единственный путь к позитивному вос­приятию того, что исходно было для нас чуждым − это собственный опыт научного поиска, который постепенно открывает нам причинные взаимосвя­зи все более высокого порядка. В результате то мно­гообразие явлений и закономерностей, которое прежде казалось противоречивым, укладывается во все более логичную и целостную картину. Те обобщения, что казалось нам неверными или наивными, теперь становятся содержательными, только получающими уже иное истолкование. В мыслях, что казались несовместимыми с нашими взглядами, мы неожиданно обнаруживаем их под­тверждение, только скрытое за чуждыми нам фор­мулировками.

Каждый исследователь-теоретик с большим или меньшим успехом бессознательно следует по этому пути, вектор которого можно описать фор­мулой: от нетерпимости невежества к всепониманию мудрости. Чем больше наш опыт такого рода, тем менее мы склонны отвергать с порога то, что нам непривычно. Опыт учит, что в истории науки абсолютно бессмысленных утверждений не так много; большая часть того, что отвергается, это на самом деле вполне содержательные суждения, только экстраполированные за пределы условий, при которых они выполняются. Не раз писалось о том, что прогресс науки невозможен без осмысле­ния заново того, что ранее считалось отвергнутым ею. Таким образом, сочувствие в науке в высшем смысле этого слова − это, увы, не вещь, которой можно научить. Она может быть только "выстра­дана" собственным участием в процессе познания.

Но вернемся к Сергею. Вспомним, что он был активным лидером целого направления теорети­ческой мысли, которое отстаивало свои взгляды не только в публикациях, но может быть, еще в большей степени в многочисленных публичных дискуссиях того времени. Сергей был блестящим и закаленным полемистом, способным держать удар и мгновенно находить уязвимые места в по­зиции оппонентов. Эти дискуссии (при отсут­ствии должной культуры их ведения в нашей на­уке) обычно намного превосходили по остроте печатную полемику. Собственно научные аргу­менты здесь нередко отходили на второй план по сравнению с групповыми и личными мотивами оппонентов, индивидуальными амбициями и т. д. О накале этих страстей можно судить по некото­рым письмам Сергея к коллегам, публикуемым в этом сборнике − причем данная сторона дела вид­на там гораздо яснее, чем сами предметы научных разногласий, не всегда актуальные для современ­ного читателя (они могли касаться самых разных аспектов теоретической биологии и философии). Сергей, можно сказать, жил в атмосфере этой борьбы, и я помню его решительные высказыва­ния по поводу своих оппонентов. В этих жестких условиях, когда позиция ученого вынужденно уп­рощается до противопоставления "свой − чужой", становится уже не до принципа сочувствия, так как последний предполагает спокойную рефлек­сию, не отягощенную ничем посторонним. (Тем более трудно ожидать такого подхода в отношении взглядов, находящихся за пределами предме­та полемики и тем самым не входящих в сферу повседневного обдумывания).

Видимо, именно этот малоутешительный опыт и имел в виду Сергей, когда писал, что в спорах рождается не истина, а только склока. Он, не­сомненно, знал, о чем говорил. И отсюда стано­вится понятным его стремление к иной, подлин­но гармоничной форме межличностного научного общения, пусть нереальной сейчас, но мыслимой для него как желанная цель. "Принцип сочувствия" − это просто ключевые слова для по­нимания сути такого стремления.

В заключение скажу о моих представлениях относительно будущего развития эволюционизма и роли в этом плане идей Сергея, как я ее пони­маю. То, что эволюционная теория не сможет дол­го просуществовать, целиком опираясь на редук­ционистские принципы СТЭ, и что переход к системному пониманию эволюционных измене­ний неизбежен, было очевидно как в представле­ниях номогенетической концепции Любищева-Мейена, так и шмальгаузеновской теории (ЭТЭ). Но поскольку для ЭТЭ эволюция − это преобра­зование системы онтогенетического осуществле­ния, то по ее ожиданиям, будущее понимание эво­люционных механизмов должно опираться на свойства индивидуального развития. И это пред­сказание сбывается на наших глазах. Начиная с 80-х годов прошлого века, теоретики биологии призывают к "новому эволюционному синтезу", в котором эмбриология обрела бы свое законное место наряду с генетикой. И хотя реальные попыт­ки приблизиться к этой цели не слишком удачны и скорее направлены на описание иерархии про­цессов развития в терминах генов, само измене­ние вектора мышления уже давно налицо.

Значит ли это, что замечательные исследова­ния Сергея, направленные на создание иных ос­нов для новой теоретической биологии, останут­ся в стороне от этого процесса? Нет, я так не думаю. Напомню, что достаточно строгой теории формообразования, которая неизбежно потребу­ется для дальнейшего развития эволюционных представлений, в эмбриологии до сих пор нет. Ее создание потребует разноплановых подходов. И мне кажется, именно в этом отношении прежде всего окажется востребованным огромный вклад Сергея в познание законов многообразия формы, содержащийся его фундаментальных типологи­ческих исследованиях.

И еще одно. Суть познания заключается в воз­можности увидеть общее за внешне разнородны­ми явлениями и тем самым задаться вопросом об их общей причине (который иначе не мог бы возникнуть). Чем выше уровень обобщения, тем бо­лее содержательным обещает быть ответ на такой вопрос. Как правило, ученые движутся этим пу­тем интуитивно, не задумываясь о необходимой последовательности его шагов. Но Сергей Мейен смотрел на процесс познания открытыми глазами и более того, видел в его анализе самостоятельную научную задачу. Ее целью было оптимизировать для исследователя поиск инвариантных характе­ристик на любом ограниченном материале и приучить его к мысли, что их частные проявления могут быть бесконечно разнородны. Этот подход опирался на убеждение, что закономерная повто­ряемость свойств является универсальным зако­ном материального мира, и что это открывает без­граничные возможности для совершенствования методов познания в любой конкретной области. Пионерские работы Сергея, направленные на до­стижение этой амбициозной цели, навсегда сохра­нят свою непреходящую ценность.

 

1) Для современной молекулярной биологии, вооду­шевленной открытием гомеобокс-содержащих генов, сходных у разных групп организмов, такое предположе­ние уже не кажется абсурдным. Это открытие привело к возрождению преформизма в масштабах, немыслимых для классической генетики. Например, уже стало обычным ут­верждение, что разметка структурных изменений вдоль оси тела и даже детерминация осей конечностей у позво­ночных и насекомых определяются в каждом из этих слу­чаев одними и теми же генами и имеют общее происхождение.